А еще он узнал, как тревожны последние ночи перед решающей битвой, когда даже опытные воины, невзирая на усталость, спят вполглаза, а точнее, просто дремлют, то и дело хватаясь за оружие. Сидя в стороже, он в полной мере прочувствовал запах последнего мирного рассвета. Рассвета, предвещающего еще до исхода дня кому скорую смерть, кому вдобавок к гибели еще и страшные муки перед кончиной, а кому тяжкий плен с беспросветным рабством до самого конца жизни.
Нет, Любим не боялся. По младости лет страха он почти не испытывал. А нервная дрожь, которая временами охватывала все его тело, доказывала только, что молодой воин испытывает лишь нетерпение – скорее бы в бой.
Дрался березовский ратник под Коломной, как все, – не хуже, но и не лучше многих других. Да, был у него поначалу легкий страх при виде оскаленных в диком крике бородатых рож, которые лезли прямо на него. Был и легкий хаос в мыслях на первых секундах начавшейся битвы, когда из головы неожиданно выскакивает все, чему тебя учили, и ты действуешь, бьешься, машешь мечом, прикрываешься щитом, повинуясь больше спасительному подсознанию.
Но затем все это сменилось на все возрастающее чувство уверенности в себе, в своих друзьях по бокам, в несокрушимой силе своего войска, а стало быть, и в грядущей победе, потому что намертво сомкнутые ряды щитов рязанских пешцев так и не удалось прорвать.
Только одно удивило березовского ратника по ходу сражения, да и то лишь мельком. Никогда во время учебы не были такими тяжелыми копья из задних рядов, кои непосильным грузом все сильнее давили на плечи Любима. Да и не мудрено, как понял он почти сразу же, когда увидел поникшее на конце одного из них тело убитого мужика и висящий на другом неприятельский щит. Но это было мимолетным чувством – пришло и ушло. Не до удивления нынче, когда надо отбивать мечом лезущие к нему со всех сторон копья, когда приходилось то и дело обагрять клинок в чужой крови, погружая его в мягкую и податливую человеческую плоть, бессильную перед смертоносной мощью железа, и тут же извлекая его из этой плоти, но уже не сверкающим, а тускло-багровым, липким, разбрызгивающим вокруг себя тяжелые черные капли уходящей в небытие человеческой жизни.
Любим так и не смог поменять своего отношения к бестолково мечущимся перед ним и прущим напролом суздальцам, переяславцам и стародубцам. Ну какие они в самом деле враги? Такие же русичи, как и он сам. Но и жалости в те жаркие мгновения битвы он к ним тоже не испытывал. Коли он сам с мечом пришел, стало быть, и вина на нем, а не на ком ином лежит. Он же, Любим, на своей земле стоит, на рязанской. А ее, родимую, боронить каждый должон по мере своих сил, ибо что ты за мужик, коли за свою наиглавнейшую кормилицу руду пролить боишься.
Да и не до мудрствований в бою. Стоны и крики, торжествующий рев и крик от дикой боли, плачущее ржание коней и треск ломаемых копий – все смешалось в морозном воздухе, образовав страшную, ни с чем не сравнимую какофонию звуков, а над всем этим где-то высоко-высоко в стылой тишине завис глухой, все подавляющий басовитый бой барабанов. Суровый и мерный, он протягивал незримую нить между далекими днями учебы, напоминая растерявшимся, как и что надо делать, вдохновляя робких и вселяя уверенность в бывалых. И он же звучал страшным похоронным маршем для воинства Всеволодовичей.
Но в самом конце боя Любим, когда победа была уже достигнута и распаленные мужики полезли было на штурм обоза, успел-таки изрядно отличиться и остановить не только свою полусотню, но и озадаченных неожиданным поворотом дел остальных ратников.
Мысль эта была не его. Она прозвучала в его голове очень остро и пронзительно, когда сам полусотник, возглавлявший своих орлов, одним из первых не бежал – летел с копьем наперевес, намереваясь с ходу овладеть возами. «Нет, нет! – кричал и ругался кто-то неистово, проклиная боль в ноге. – Господи, да остановите же их хоть кто-нибудь!»
Голос был очень властный, хотя и почти незнакомый. Однако, мгновенно сообразив, что владелец его, судя по повелительному тону, принадлежит к ряду набольших воевод, Любим тут же затормозил и сделал все, что было в его силах, дабы остановить всех прочих. И, как выяснилось, совсем не зря.
Уже после того, как подоспела конная дружина во главе с воеводами, из крепости выбежал сам князь Константин и начались мирные переговоры. А закончились они полюбовным соглашением и добровольной сдачей в плен всех, кто несколькими минутами ранее готов был драться до конца и в обмен на свою жизнь унести хотя бы одну вражескую.
За такую разумную инициативу по личному повелению самого князя, приказавшему узнать имя ратника, сумевшего предотвратить едва не начавшееся заново кровопролитие, награжден был Любим сверх всяких ожиданий. Получил он помимо своих трех долей, кои ему, как десятнику и помощнику полусотника, из добычи причитались, коняку добрую да еще двадцать гривенок серебром.
– Ежели я жизнь каждого из воев своих всего одной гривной оценил бы, – сказал Константин, улыбаясь и чуть ли не насильно всовывая в руки Любима приятно тяжелую калиту, – и то я на обозе этом не менее сотни потерял бы. Так что я, как гость оборотистый, благодаря тебе пятикратный прибыток получил. Я же ратников обученных много дороже ценю. Вот и считай. И потому должен же я хоть малой частью этой прибыли с тобой поделиться, как мыслишь?
Но дороже всего для Любима даже не эти двадцать гривенок оказались, хотя и они, конечно, в хозяйстве лишними не станут. Как солидный довесок к тугой калите, напоследок удостоился он зачисления в княжескую дружину.