Сбор был назначен у избы тиуна в час, когда солнце краешком из-за леса покажется, но Любим подскочил со своей лежанки намного раньше, однако как ни старался, первым не был. Уже надсадно кашлял дед Зихно – большак явно собирался сказать свое последнее напутствие любимому и единственному внуку от утонувшего в расцвете сил сына. Уже вовсю орудовала ухватами и кочергой большуха – старая Забава, собираясь напихать Любиму в котомку еды не на день, как было велено неразговорчивым дружинником, а чуть ли не на всю седмицу.
Выйдя же из полуразвалившейся избенки, подновить венцы у которой все руки не доходили, и уже наклонившись у кадки с водой, дабы сполоснуть заспанную рожу и смыть странный сон, привидевшийся ему, он вдруг услышал за спиной низкий грубоватый голос:
– Давай солью на руки. Чай сподручнее будет.
От неожиданности Любим вздрогнул и обернулся. Сзади стояла Берестяница – крупная дородная девка, жившая с родителями аж на самом краю села. Была она его погодкой, но, невзирая на изрядные для бабы годы – почти двадцать, как и Любиму, еще не вышедшая замуж. Девок в селе и без того было поболе, чем парней, а у Берестяницы к тому же имелся существенный изъян – непомерная толщина. «И в кого токмо она у нас уродилась», – часто вздыхала ее сухонькая мать, с жалостью поглядывая на необхватную дочку, которая во всем остальном не только не уступала своим подругам, но была получше их: что характер имела покладистый, что на работу любую – не только баб, но и мужиков иных за пояс заткнет. В плотном могучем теле не было ни единой жиринки, ни единой сальной складки – просто костью уродилась широка не в меру.
Оно, конечно, худых девок в Березовке не больно-то уважали. Какие с них работницы, опять же рожать тяжко, а дите кормить так и вовсе нечем. Но и такие чрезмерные габариты мужиков тоже отпугивали. Так и вышло, что подруги давно все семьями обзавелись, детей нарожали, а она неприкаянной осталась.
Любиму же как-то раз, на праздник купальский это было, уж больно жалко ее стало. По всему видать – тоскует девка, токмо виду из гордости не подает. Все в хороводе веселом, а она у березок вдали одна-одинешенька стоит, потому как идти-то некуда. Девки-то все на два-три, а то и на пять годков помоложе ее будут. Для них она старовата больно. А туда, где замужние бабы сарафанами крутят, ей и вовсе нельзя, не по чину.
Тряхнул Любим вихрами, да и пошел прямо к ней. Негоже это, когда все веселятся, а у кого-то одного печаль на сердце застыла. Поначалу отнекивалась девка ради приличия, но после быстро согласилась: и в хороводе весело кружилась, и смеялась от души, то и дело на Любима с благодарностью посматривая.
А уж когда один из парней, по имени Гуней, подшутил над ней неуклюже, сказав, что, видать, ведали родичи, какой стройной их дочка будет, коли Берестяницей прозвали, а Любим ловко срезал долговязого увальня острым словом, заступившись за нее, девка и вовсе расцвела.
С той поры всего четыре месяца миновало, но кое-кто уже приметил, как часто Берестяница оказывалась близехонько от Любимовой избы. То лукошко грибов бабке Забаве принесет из леса, то ягод, – а то просто пошептаться. Бабка у Любима знатной ворожеей слыла, от многих болезней наговоры знала, да все с молитвой святой, не иначе. Часто к ней люди шли, а Берестяница чаще всех.
И как-то так выходило, что почти всегда в избе и Любим был о ту пору. Впрочем, Берестяница особо с ним не заговаривала, даже не оборачивалась. Так лишь, стрельнет глазами в его сторону иной раз, вздохнет чуток, да и то, чтоб никто не приметил, и снова к бабке Любимовой с расспросами. Однако старой ворожее и той малости вполне хватило. Мудрая Забава уж давно поняла, кто на самом деле девке нужен, но благоразумно помалкивала, ничего Любиму не говоря. Пусть, мол, сами разбираются.
Ныне же Берестяница во все лучшее нарядилась, будто на свадьбу к кому собралась. Любим поначалу опешил, хотел было спросить даже, кто там нынче под венец идет, но ума хватило – вовремя язык прикусил, все поняв.
– Ну, слей, – согласился он, искоса поглядев по сторонам – узрят, как за ним Берестяница увивается, все парни на смех поднимут. Однако вокруг никого не увидел и успокоился. С наслаждением сполоснувшись ледяной водой, взял из ее рук красиво вышитый рушник с цветным узором по краям и яркими цветами посередине, торопясь, вытерся и протянул назад, не преминув похвалить при этом:
– Эва какой он у тебя баский. Такой и князю подать незазорно.
– Правда, по нраву пришелся? – улыбнулась смущенно Берестяница, не торопясь принимать рушник назад, и, покраснев, предложила: – А ты возьми его себе. Утереться там али еду завернуть. А ежели, не дай бог, чего случится, перевязать им сможешь себя.
– Да ну, – стал было отнекиваться Любим.
– Бери, бери, не обижай. А на узор глянешь – Купалу вспомянешь, ну и… – Она совсем зарделась лицом и, резко повернувшись, заторопилась прочь к своей избе.
Любим растерянно посмотрел ей вслед, потом перевел взгляд на рушник, секунду постоял в нерешительности, но потом, махнув рукой, накинул полотенце на плечо и пошел в избу, успокаивая себя тем, что на рушнике имени дарящей не написано и кто там знать-ведать будет, чья рука его вышивала.
Однако все вышло не так. Первой все поняла бабка Забава. Любим этого не узнал, потому что старая женщина вновь благоразумно решила промолчать. Дед Зихно, узрев рушник, заявил, что когда он уходил с князем Глебом Ростиславовичем, то у него ими был набит весь мешок, и посетовал, что внук не в деда пошел – всего с одним и уходит.
А вот завистливый Гунейка рушник признал сразу. Так уж не повезло Любиму, что этот насмешник самолично видел, зайдя на днях в хату Берестяницы, как девка его заканчивала вышивать. Потому и всплыло тут же на привале в памяти у Гунея при одном только взгляде на тонкое беленое полотно, кто мог его подарить Любиму. К тому же завистливый парень с самого утра хотел как-то уличить, высмеять Любима, глядя, как и все прочие парни, на славный меч в деревянных ножнах, болтавшийся на поясе у Любима. А тут оказалось, что и повода искать не надо – вот она, работа Берестяницы.