– Итак, решайся, княже. Ежели ты дружбы жаждешь, то дружба меж равных токмо есмь. Открой проход воям моим и сам приходи в Переяславль. Ну а ежели тебе восхотелось, дабы все князья удельные на Рязанщине в данниках твоих ходили, без твоей указки рать на ту же мордву или еще куда собрать не смели – убей меня, но я ничего не подпишу. К тому ж даже если б и подписал – у меня братья меньшие есть. Они, когда в возраст войдут, нашу харатью, что мы составим, раздерут напрочь и правильно сделают.
– Ну что ж. – Константин с трудом (затекли, окаянные) поднялся на ноги. Ингварь, не дожидаясь, легко встал и молча, не без некоторой внутренней дрожи во всем теле, стал ожидать окончательного приговора. В том, что он, скорее всего, будет смертельным, княжич почти не сомневался.
Константин еще раз печально посмотрел на гордо выпрямившегося перед ним Ингваря и тяжело вздохнул. С тем, что предлагал сейчас этот статный юноша, можно было согласиться, да и то с трудом, лет сто или двести назад – не страшно. Хотя и тогда ничего хорошего подобная демократия не сулила. Это вначале вроде бы нормально звучит: «Всяк да сидит в вотчине своей». Было, проходили. А сразу после этой изреченной фразы бедного Володаря схватили и выжгли глаза.
Ныне же о таком и вовсе думать нельзя. Пришло время подчинения единому главе, единой силе. Иначе в самом скором времени заполыхают русские города как рождественские свечки, а на юг побредут, падая и с тоской озираясь назад, целые толпы из пленных славян, которым уже никогда не увидеть своей родины. И чтобы не щерился в своей глумливой улыбке бездушный вонючий степняк, надо было принимать жестокое решение именно сейчас. Первое, но, как чувствовал Константин, далеко не последнее в бесконечной веренице столь же суровых, сколь и обязательных решений, которыми он не раз и не два будет доказывать свою правоту.
Но у этого юноши, что стоит сейчас напротив него, тоже есть своя правота и своя вера в нее. И пока это возможно, хоть и не совсем правильно, но в память об его отце, которого Константин хотел, но не успел защитить в том шатре под Исадами, надо принять пусть и жесткое, но не жестокое решение.
– Хотел я с тобой яко с сыновцем, да не выходит что-то, – грустно произнес Константин. – Стало быть, будем иначе. Ныне ты, княже Ингварь, неизмеримо слабее меня. Вои твои в моей власти – могу помиловать, могу… Тут все от тебя зависит. Ежели ты дашь мне роту, что нынче же уйдешь из Рязанской земли, – я в спину бить не стану.
– А дружина, бояре, пешая рать? – растерянно спросил Ингварь, понимая сейчас только одно – он будет жить.
– Пешцев по домам распущу. Хоть и показали они себя под Ольговом не воями, а татями шатучими, но я их прощаю. Вязать их и своим воям в холопы обельные раздавать я не собираюсь. Дружина пусть бронь и мечи оставит, а самим тоже волю даю. Даже если с тобой вместе уйдут – препятствовать не стану. То же и с боярами – воеводами твоими, окромя… Онуфрия. Сей переветчик мне нужен.
– Я ему защиту обещал, – неуступчиво поджал губы Ингварь. – Слово свое княжье дал. Выдать его не могу.
– Пусть так, – чуть поколебавшись, махнул рукой Константин. – Забирай и его. Град же твой, Переяславль-Рязанский, я под свою руку беру и иные твои грады тоже со всей прочей землей.
– Лихо ты меня, стрый-батюшка, – улыбнулся невесело Ингварь. – А не боязно тебе, что народ воев твоих во град мой не пустит?
– Тут уж не твоя печаль, княже.
– Да какой я ноне княже? Милостью твоей изгой я, да и токмо.
– Ты сам выбрал, – посуровел еще больше Константин. – А теперь скажи, согласен ли ты на слово мое, дабы руда людей не проливалась попусту?
– Так ведь ты мне выбора не оставляешь.
– Выбор всегда есть. Даже при твоем упрямстве выбор еще остается. Либо бой последний, либо уйти без крови.
– Мне их жаль, – кивнул Ингварь в сторону своей рати, терпеливо дожидавшейся конца переговоров. – Стало быть, уйду без.
– Мне тоже их жаль. И я рад, что ты хоть здесь поступил разумно. А теперь, – Константин нагнулся и развернул тряпицу. В нее была завернута икона. – Целуй в том, что слово свое сдержишь.
Ингварь наклонился над изображением Божьей Матери, да так и остался стоять, не в силах пошевельнуться. Именно эта икона стояла в красном углу его ложницы. Именно перед нею долгими осенними вечерами клал он поклон за поклоном, когда в первый раз в жизни влюбился и истово просил Богородицу, дабы она пособила ему и обратила столь милый Ингварю девичий взгляд безмятежных голубых глаз на юного княжича. Именно ее пять лет назад, дурачась с братьями, Ингварь нечаянно уронил на пол, за что ему изрядно влетело от отца, хотя сама икона от падения практически не пострадала, только маленький кусочек снизу откололся. Ингварь провел пальцами по выщербленному деревянному краю – сомнений больше не оставалось.
– Стало быть, вот ты как, – протянул он грустно. – Пока мы тут с тобой… ты уже все давным-давно решил. А Давыд, брат мой? – с тревогой спросил он у Константина.
– Жив и здоров – что ему будет? – пожал тот плечами. – Мои вои с малыми отроками не сражаются. Ежели восхочешь, через день-другой я тебе его пришлю. А хочешь – дашь пяток дружинников своих, и они с бережением тщательным твоего брата к бабушке отвезут, чтобы все вместе были.
«Все знает, злыдень», – мелькнула в голове Ингваря мысль. Пытаясь сохранить остатки мужества и не давая себе впасть в глубокое бесполезное отчаяние, он склонился над иконой и с благоговением поцеловал край синего плаща Богородицы.
– Об одном прошу, – слова давались Ингварю с трудом. Вместо того хотелось рвать и метать, грызть землю, а еще лучше – впиться зубами в глотку ненавистного врага, который стоял тут же, совсем рядом, только протяни руку и коснешься. Но Ингварь был князь и старался все время помнить об этом. Вот потому он и шел, с его точки зрения, на самое откровенное унижение: